Муж вылил пиво на голову моей матери и сказал: «Хлебай! В богадельне воды не дождёшься!

Тот звук, противный, шипящий и мокрый, навсегда врезался в мою память. Это не было просто падение капель. Это был звук крушения мира. Звук того, как ледяная жидкость, пахнущая дешёвым хмелем и горечью, стекает по седым, уложенным в аккуратную причёску волосам моей семидесятилетней матери.

И пока эти жёлтые струйки ползли по её морщинкам, словно ядовитые улитки, а с кончиков волос капало на её скромное ситцевое платье, которое она надела, чтобы не помять за столом, я с абсолютной, леденящей душу ясностью поняла: всё кончено. Наш брак умер. Не тогда, когда юстиция поставит штамп в паспорте, а именно в эту секунду, под аккомпанемент хриплого смеха моего мужа и тихого, предательского всхлипа нашей трёхлетней дочки, притихшей в дверном проёме.

— Хлебай, дорогая! Скоро будешь в богадельне, там и воды-то такой не дождёшься! — проревел Артём, размахивая пустой жестяной банкой, которая лишь мгновение назад была в его пьяной, дрожащей руке.

Мама, Анна Викторовна, не издала ни звука. Она сидела, вжавшись в стул, её ладонь беспомощно зависла над столом, где стояла нетронутая тарелка с её же борщом — тем самым, наваристым, ароматным, который она всегда варила «для зятя». Её глаза, обычно такие живые, добрые, полные мудрости и тепла, стали пустыми, остекленевшими от шока и неподдельного ужаса. В них читался не просто вопрос «за что?», а нечто большее — крах всего её мира, её представлений о семье, о дочери, о её месте в нашей жизни.

Она приехала к нам, как делала это каждую пятницу на протяжении двух долгих лет, с тех пор как от нас ушёл папа. Её квартира, наполненная его тенью, становилась для неё невыносимо пустой, и единственным спасением были эти выходные у нас: возня на кухне, где она колдовала над пирогами, игры с внучкой Софийкой, которую она баловала сказками на ночь, и тихие вечерние разговоры со мной за чашкой чая. Она была тем цементом, что скреплял нашу семью, тем тихим ангелом-хранителем, чья помощь была так ненавязчива и так необходима. Она забирала Соню из садика, когда мы с Артёмом задерживались на работе, гладила горы его рубашек, всегда оставляла в холодильнике его любимые котлеты.

Но в последние месяцы Артём изменился. Его некогда тёплый взгляд стал колючим, а язык — острым и ядовитым, особенно после пары бутылок пива. Его раздражало всё: тихий скрип маминых тапочек по коридору, аромат её пирогов, который он раньше обожал, даже звук, с которым она перелистывала страницы книги, сидя в кресле.

— Опять твоя старуха вьётся тут, — шипел он, едва переступив порог, не снимая обуви. — Дома что ли, ей сидеть негде?

— Артём, она же одна, — пыталась я оправдаться, сама чувствуя, как мои слова звучат жалко и неубедительно. — Ей тяжело одной в той пустой квартире.

— А мне не тяжело после работы видеть у себя дома постороннего человека? — отрезал он. — Я устаю, мне нужен покой, а не свекровь за столом!

— Она не свекровь, она — моя мама! И она не посторонний! — голос мой срывался, предательски дрожал. — Без неё мы бы не справились! Кто забирает Соню? Кто готовит?

— Я не просил её готовить! Ты что, сама не справишься? Или уже разучилась?

В глубине души я знала, что одна я бы не вытянула. Но признаться в этом вслух означало дать ему новое оружие против меня.

Тот вечер, этот роковой, пропитанный запахом пива и ненависти вечер, начался с борща. Мама, зная, как Артём любит её борщ с пампушками, приготовила его специально. Но он ввалился домой, уже изрядно выпившим, и сразу, едва бросив взгляд на стол, скривил губы в гримасе отвращения.

— И что это за похлёбка? — фыркнул он, тыкая ложкой в тарелку. — Воду развела с капустой? На помойку неси!

— Артюша, — тихо, почти шёпотом, сказала мама, и в её голосе я услышала затаённую боль. — Дай, я добавлю сметанки, он станет нежнее.

— Не надо мне твоей сметаны! Готовить надо уметь, а не портить продукты! — он отшвырнул ложку, и она с грохотом ударилась о тарелку.

— Мама готовит прекрасно, — вступилась я, чувствуя, как по спине бегут мурашки гнева. — Ты же сам всегда говорил, что лучше маминого борща ничего нет.

— Раньше! — рявкнул он. — Раньше она хоть руки не трясла! А сейчас — одни кости да шкура, только место занимает!

Анна Викторовна молча поднялась и, пошатываясь, побрела на кухню, будто надеясь, что у плиты, в привычных движениях, найдёт спасение от этого кошмара. Но Артём, как хищник, учуявший слабину, пошёл за ней.

— И котлеты! Посмотри на эти котлеты! Угли, а не еда! Ты что, хотела меня отравить?

— Артём, не ешь, если не хочешь, — проговорила я, пытаясь встать между ним и мамой, будто защищая её от физического удара. — Я сделаю тебе яичницу.

— А зачем мне твоя яичница? Пусть твоя мамаша учится готовить или пусть сидит в своей берлоге и не высовывается!

— Мама старается для нас! Для нашей семьи!

— Для какой ещё семьи? — его голос взвизгнул до неприличного тембра. — Я тебя и дочь — вот твоя семья! А эта… эта старуха — балласт!

Мама стояла спиной к нам, её худые плечи были неестественно напряжены, а руки, в которых она сжимала половник, дрожали — не от возраста, а от унижения, которое медленно, капля за каплей, отравляло её душу.

— Артём, прекрати! — взмолилась я. — Не при маме же!

— А при ком, скажи на милость? При Соньке? — он ядовито усмехнулся. — Пусть знает, с кем её бабушка! А ты думаешь, ты рада её визитам? Ври себе! Ты сама устала от неё, просто боишься признаться!

— Я не устала! Она мне помогает!

— Помогает? — он фыркнул. — Она мне всю квартиру своими лекарствами пропахла! Этот вонючий запах валерьянки и каких-то мазей! Весь шкаф в ванной забит её аптекой!

Тут я поняла — он перешёл черту. Ту самую, невидимую, но прочнейшую границу, за которой кончается обычная ссора и начинается нечто другое, тёмное и беспощадное.

— Мам, не слушай его, он не в себе, — обратилась я к ней, но она не оборачивалась, будто боялась, что мы увидим её слёзы.

— Я трезвее всех здесь! — заорал Артём. — Я говорю правду! Надоело мне терпеть под боком эту развалину!

— Какую развалину? — мой собственный голос прозвучал для меня чужим, хриплым от ярости. — Это моя мать!

— Развалина и есть! Еле ноги волочит, скоро совсем двинет кони!

— Артём! — закричала я так, что у меня в ушах зазвенело.

Но его уже было не остановить. Пьяное безумие, как лавина, катилось по нему, снося всё на своём пути.

— Ну да, Артём! Правду говорю! Все старики подыхают, и твоя мамаша не исключение! А мы тут с ней, как с писаной торбой, носимся!

Мама медленно обернулась. Лицо её было пепельно-серым, а по щекам, несмотря на все её усилия, катились беззвучные слёзы. Слёзы, которые должны были остаться в её подушке в одиночестве, а не на виду у зятя, который ещё недавно называл её «второй мамой».

— Артюша, — прошептала она, и её голос сорвался. — Если я тебе так мешаю… я могу не приезжать.

— Вот именно! Не приезжай! — рявкнул он, и в его глазах вспыхнула какая-то животная радость от того, что он добился своего. — Сиди в своей конуре и тихо, без шума, готовься к отходу в лучший мир!

— Артём, замолчи! Сию же секунду! — я бросилась к нему, готовая схватить за горло, лишь бы остановить этот поток грязи.

— Не замолчу! Дорастились! Одна нога в могиле, а туда же, в семью лезет! Мешает жить!

— Чем она тебе мешает? Что она тебе сделала?

— Дышит! — проревел он, и это слово повисло в воздухе, чудовищное и нелепое. — Она своим старческим дыханием мне воздух портит! Её таблетки, её кашель по ночам, её советы! Всё это — сплошное напоминание о том, что скоро она сдохнет, а нам тут убирать за ней!

Анна Викторовна больше не могла сдерживаться. Она тихо, по-старушечьи, всхлипнула, прикрыв лицо руками. Эти тихие, подавленные звуки были страшнее любого крика.

— Мама, не плачь, прошу тебя! — я обняла её за плечи, чувствуя, как сильно она дрожит. — Он ничего не понимает, он пьяный!

— Кто пьяный? — взвыл Артём. — Я? Да я трезв, как стекло! Это ты, если защищаешь эту… эту развалюху!

— Я защищаю человека! Пожилого, беззащитного человека, которого ты оскорбляешь!

— Беззащитного? — он истерически рассмеялся. — Да она мне всю жизнь испортила!

— Как испортила? Что она тебе сделала-то? Конкретно!

— Она… она всегда здесь! Постоянно! Я в собственном доме не могу расслабиться! Чувствую её взгляд на себе!

— Два дня в неделю, Артём! Два дня — это «постоянно»?

— Для меня — да! Я устал! Я больше не могу!

Мама попыталась вытереть слёзы краем платья, её дыхание сбивалось.
— Леночка, я… я, пожалуй, поеду домой. Сейчас же.

— Никуда ты не поедешь! — заявила я, прижимая её к себе. — Это твой дом тоже!

— Не её! — заорал Артём, и слюна брызнула из его рта. — Мой! Я ипотеку плачу! Я решаю, кто здесь будет сидеть, а кто — нет!

— Мама здесь не сидит, она гостит у дочери и внучки!

— Гостит! Каждую неделю! Надоело до чёртиков!

— Да никто тебя не мучает!

— Унижает! Постоянно своим видом напоминает, что я должен быть благодарным! Благодарным за что? За то, что она печёт эти чёртовы пироги? Надоело!

— Артём, как ты можешь? — выдохнула мама, и в её голосе слышалось настоящее отчаяние. — Я же… я же только помогаю. Я люблю вас всех.

— Не нужна мне твоя любовь! — выкрикнул он. — Пора бы уже и честь знать! Пора на погост!

— Хватит! — закричала я, и в этом крике была вся моя накопившаяся за годы боль.

Но он уже не видел и не слышал ничего. Его сознание было затуманено алкоголем и внезапно вырвавшейся на свободу ненавистью. Он схватил со стола свою банку — почти полную, холодную, с каплями конденсата — и сделал шаг вперёд. Время замедлилось. Я увидела, как его рука сжимает жесть, как мышцы напрягаются для броска.

— Хочешь пить? На, получай!

И он не просто выплеснул пиво. Он с силой, с каким-то садистским наслаждением, вылил всё содержимое ей прямо на голову. Золотистая жидкость хлынула на её седые волосы, залила лицо, закапала на платье, на стол, на пол.

— Хлебай! Скоро будешь в богадельне, там и воды-то такой не дождёшься!

В наступившей тишине был слышен лишь мерзкий звук капель, падающих с её подбородка на пол. Мама не шелохнулась. Она сидела, превратившись в статую унижения и боли, её глаза были широко открыты и полены невыразимым ужасом. Шок был настолько глубоким, что даже слёзы перестали течь.

Я, как во сне, сорвалась с места, схватила кухонное полотенце и бросилась к ней, пытаясь вытереть это месиво с её лица, с её волос.

— Мамочка, родная, всё хорошо… всё хорошо… — твердила я, а сама чувствовала, как меня трясёт от бессильной ярости и жалости.

— Леночка… — её шёпот был едва слышен. — Что это? Что же это такое?

— Ничего, мам, ничего страшного, — я гладила её по спине, чувствуя под тканью платья острые лопатки. — Сейчас мы всё смоем. Всё будет хорошо.

Я увела её, почти на руках, в ванную. Помогала снять промокшее платье, усадила на краешек ванны и принялась мыть её волосы. Мои пальцы дрожали, когда я наносила шампунь, втирала его в её седые пряди, с которых стекала пенная, пахнущая пивом вода. Я говорила с ней тихим, успокаивающим голосом, боялась, что она просто рассыплется от горя у меня на руках.

— Мам, не слушай его, это не он, это алкоголь говорит.

— Лена, а может… может, он прав? — её голос был разбитым. — Может, я действительно лишняя? Я ведь и правда старая, больная…

— Ты не лишняя! Ты — самое дорогое, что у меня есть после Сони. Ты нужна мне.

— Но если Артём так думает… если я порчу вашу семью…

— Он — дурак, мам. Глупый, жестокий пьяница. А наша семья — это ты, я и Соня. И он в неё больше не входит.

Она посмотрела на меня испуганно, и в её глазах я увидела отблеск прежней, материнской тревоги за меня.

— Лена, что ты говоришь? Нельзя из-за меня разрушать свою жизнь! Семью нельзя бросать!

— Я не из-за тебя это делаю. Я из-за него. Из-за того, что он позволил себе сегодня.

— Но он же выпил… Он не помнит себя…

— Нет, мама. Пьяный человек не врёт. Он говорит то, что прятал в душе трезвым.

Когда мы вернулись в зал, чистые, в сухой одежде, но с незаживающими ранами в душе, Артём развалился на диване и смотрел футбол. На его лице не было ни капли раскаяния, лишь ленивое, сонное удовлетворение.

— Артём, немедленно извинись перед мамой, — сказала я, и мой голос прозвучал металлически-ровно.

— А? За что извиняться? — он лениво повернул голову.

— За то, что ты её облил пивом! Оскорбил! Унизил!

— Ой, да ладно тебе, — он махнул рукой. — Ну, перебрал чуток. С кем не бывает.

— Это не «перебрал»! Это подлость! Самая настоящая подлость!

— Какая ещё подлость? — он фыркнул. — Пошутил я! Не поняла бабка юмора!

— Ты называешь это юмором? — во мне всё закипало. — Вылить пиво на пожилую женщину? На мать своей жены?

— Да не растает она! Закалённая! — он усмехнулся своим глупым шуткам. — Извинись!

— Не буду. Сама напросилась.

— В чём? В чём она напросилась? Скажи мне!

— А в том, что надоела! Постоянно тут крутится! Пусть знает своё место!

В тот момент я всё поняла. Окончательно и бесповоротно. Извинений не будет. Ни сейчас, ни завтра. Потому что он не считает себя виноватым.

— Мам, одевайся. Мы едем к тебе.

— Куда это вы собрались? — Артём нахмурился, наконец оторвав взгляд от телевизора. — Уже ночь!

— Мы едем. Здесь тебе небезопасно, мама.

— Что за драма? — он презрительно скривился. — Я что, маньяк? Убийца?

— Ты — человек, который позволяет себе оскорблять и унижать тех, кто слабее. А это, по-моему, ещё хуже.

— Да что ты раздула из мухи слона! Подумаешь, плеснул пивка!

— Плеснул? В лицо пожилому человеку? Ты вообще понимаешь, что сделал?

— Понимаю! Поставил наглую старуху на место!

— Какое место? — мой голос снова начал срываться. — Место слуги? Место приживалки? У неё есть свой дом, своя жизнь! Она здесь, потому что любит нас!

— Любит? Мешает она мне! Душно с ней!

Я не стала больше спорить. Я отвела маму в её комнату, помогла собрать вещи, укутала её в тёплый платок, хотя на улице была весна. Всю дорогу до её дома она молчала, глядя в окно, и лишь изредка подносила ко рцу краешек платка, чтобы сдержать подкатывающие к горлу рыдания.

— Мам, прости его, пожалуйста. Он не ведал, что творил.

— Лена, а может, мне правда стоит остаться дома? Насовсем, — сказала она, не глядя на меня.

— Нет! — моя реакция была резкой и искренней. — Ты мне нужна. Я не представляю своих выходных без тебя.

— Но Артём…

— Артём — не мой повелитель. Да, он мой муж, но уважение — это не то же самое, что рабское терпение. Я не позволю никому хамить тебе.

Я осталась с ней ночевать. Укладывая её в постель, я долго сидела рядом, держа её руку в своей, пока её дыхание не стало ровным и глубоким. Но я-то знала, что её сон будет тревожным, полным кошмаров о сегодняшнем вечере.

На следующее утро я вернулась домой. Артём дремал на диване, на столе стояла пустая пивная бутылка. Он проснулся от звука моего ключа и потянулся.

— Ну что, простила старуху? — спросил он, зевнув.

— Это тебе нужно прощения просить. У мамы.

— Да брось ты, — он махнул рукой. — Забудь этот бред.

— Я забуду. Но я не прощу.

Он насторожился. — Что значит «не прощу»?

— Значит, что наши отношения для меня закончились в ту секунду, когда пиво коснулось её волос.

— Ой, да ну тебя! — он с раздражением встал. — Обычная бытовая ссора!

— Обычная для тебя. Для меня — нет. Я не могу доверять человеку, который способен на такую низость.

— Какую низость? — он развёл руками. — Все мужики иногда перебирают! Но не все же потом разводы устраивают!

— Не все мужики, напившись, начинают травить беззащитных стариков, — сказала я тихо. — Это удел слабых и подлых.

Он понял, что на этот раз отговорки не сработают. Его лицо вытянулось.

— Ладно, ладно, прости. Позвоню твоей мамаше, извинюсь. Устрою ей представление.

— Поздно.

— Почему поздно? — он искренне не понимал.

— Потому что я увидела, кто ты на самом деле. Без масок, без прикрас. И этот человек мне отвратителен.

— Какой я? Нормальный я мужик! Зарабатываю, семью обеспечиваю!

— Обеспечиваешь? А кто обеспечивает нам душевный покой? Кто создаёт уют? Кто растит нашу дочь, когда мы на работе? Мама! А ты её за это пивом облил.

Я подала на развод через месяц. Артём до последнего не верил, что я не шучу.

— Ты что, с ума сошла? Из-за одной банки пива рушить семью? Из-за старухи?

— Не из-за пива. И не из-за «старухи». Из-за тебя. Из-за твоей сущности, которая внезапно проявилась в тот вечер.

— Какой сущности? Я обычный человек!

— Нет. Обычный человек способен на жалость, на сострадание. Ты — нет. Ты способен только на презрение к тем, кто слабее.

— Да я же твой муж! Я имею право на эмоции! На срывы!

— Имеешь. Но не имеешь права выливать свои негативные эмоции на голову моей матери. Никто не имеет такого права.

Мама до сих пор, спустя полгода, иногда заводит со мной этот разговор, её глаза полны вины:

— Леночка, а может, ты зря? Может, я виновата, что вы разошлись? Я разрушила вашу семью.

Я беру её руку, ту самую, исчерченную венами, дрожащую руку, и крепко сжимаю.

— Нет, мама. Ты ничего не разрушала. Ты была тем светом, который осветил пропасть, в которую мы катились. Я развелась не из-за тебя. Я развелась благодаря тебе. Потому что ты показала мне его истинное лицо.

Сейчас мы живём втроём: я, Соня и мама. Она приезжает к нам каждые выходные. Теперь её присутствие никого не раздражает. Наша квартира наполнена запахом её пирогов, звуками её негромких песенок, которые она напевает Соне, и тем особенным, неповторимым чувством покоя и защищённости, которое может дать только мамин дом.

А я усвоила на всю оставшуюся жизнь главный урок: нельзя делить кров с человеком, для которого унижение твоих близких — норма. Потому что рано или поздно очередь дойдёт и до тебя. И алкоголь здесь — не причина, а лишь катализатор. Он не меняет человека, он лишь сдирает с него тонкий слой цивилизации, обнажая то, что скрыто в самой глубине души.

И иногда под этой маской оказывается нечто настолько чудовищное, что единственным спасительным выходом является бегство. Бегство в тот самый вечер, под тот самый мерзкий, шипящий звук падающих капель.

Leave a Comment